ВИТЕЗСЛАВ НЭЗВАЛ. Пахарь

От зари к заре
Пахать пахать
От горы к горе
И назад опять

Растянулись кругом
Дали широки
За моим плугом
Текут потоки

А их утекло
Весь я вымок чтоб
Птичье крыло
Овевает мне лоб

Звуки шагов
Пугают стаи ворон
Глаза васильков
Смотрят со всех сторон

С усталых дней
Соль и пыльцу сметаю
Из ладони моей
Жаворонок взлетает

1940

ВИТЕЗСЛАВ НЭЗВАЛ. Двадцатый век

Двадцатый мой век, ты прекрасен,
как нового времени час!
И было б нам счастье, смысл ясен,
не будь, кровожадные, вас,

бессчётные войны, болезни...
Так жизнь до сих пор тяжела...
Побольше бы миру поэзии,
поменьше бы стало в нём зла.

1952

КАРЭЛ ГЛАВАЧЕК. Вечер тоскливого настроения

Вот вечер — тучи чередой,
и над водой, и под водой,
идут в пейзаже серой мглы,
качающей её стволы.

Вот вечер — тучи к городам,
к их башням, переплётам рам,
уснувшим тихо над водой,
идут крадущейся ордой.

Шагают тучи, прут и прут,
с молитвами — напрасен труд —
туда, за воду, за лады,
где власть Пугливых, их суды.

Они уходят в дали дня
замолвить слово за меня —
за воду, за лады её,
где настроение моё...

1898

ЯН ВЛАДИСЛАВ. Бодлер в Брюсселе

У большого зеркала, май 1864. Каждое утро хотя бы строчку о том, существенном. Даже если это будут всего лишь светящиеся свечи каштана перед окнами. Но пока я вернулся, сбил их дождь за одну ночь. Год за годом обещаю себе, что буду смотреть на них целый вечер, как будто это уже в последний раз; и опять всё, что осталось, только грязный, розоватый снег в траве. Утром его разметал ветер.
Пара лепестков прилипла к окну, как будто спрашивая меня, что я здесь, собственно, делаю. И почему всё ещё стараюсь, если не имею никакой уже перспективы. Отвечаю сам себе — для своего внутреннего спокойствия, для той странной свободы без какой-либо надежды.

1981-1997

ЯРОСЛАВ КОЛМАН КАССИУС. Осенняя купель

Осень, постой! Ещё сердце голову полнит
сновиденьями, словно парами хмельными погреб зреющих вин.
Как потрёпанная жена поднимается, как в траве гонит ветер волны,
хлещет кровь её забродившая из вен, из самых глубин.

Жертвам счастья не больно, не жжёт их слезой утрата,
лишь осенняя роза пылает под яблоней с жёлтой листвой,
а девичьи губы с другими, словно вечером мята,
ароматами лета прошедшего разум смущают твой.

И река так темна, так ещё неспокойна по-женски,
разогрета касаньями лета, отпустившего вдруг из объятий.
Окунись в её ванну тёплую, умирающего блаженства,
из постели её остывающей извлеки аромат виноградин.

Осенний пловец, постой! Зачем ты стремишься к цели,
если тело весны утонувшей тащит мимо тебя река.
Руки сложи на груди и тоже плыви, еле-еле,
с лицом обращённым к небу, на нём ведь улыбка пока.

С локтями, ещё согревающими, над хладом могилы, где будешь,
с водами канувших вёсен к морю скользи, раздет,
и волны реки, которых ты больше не тронешь грудью,
тебе на уста возложат розы последней цвет.

Последний твой цвет, до боли пахнущий так прекрасно,
последних желаний пурпур, не ведающий границ,
последней любви проявление, последние жизни соблазны,
последние блески крыльев куда-то летящих птиц.

1935

ЯРОСЛАВ СЭЙФЭРТ. Любовница поэтов

Блаженные минуты первых любовей!
Тогда я верил ещё,
что умирать среди цветов,
будучи влюблённым
по уши,
или умереть на карнавале в Венеции —
это может быть прекраснее,
чем дома в кровати.

Смерть, однако, госпожа всякой боли,
известной миру.
Шлейф её соткан
из хрипа умирающих
и вышит звёздами слёз.

Смерть — это лютня упрёков,
факел горящей крови,
урна прекрасного
и врата в никуда.

И поэтов любовницей бывает она иногда.
Пусть ухаживают
в запахе мёртвых цветов,
если им не мешают
мрачные стуки рёбер,
которые вышли в поход
и месят кровавую грязь.

Смерть засовывает в тело женщин
свою длинную узкую руку
и душит младенцев под сердцем.
И пускай окажутся они в раю,
но целиком окровавленные.

Императрица всяких убийств
жезлом своим
от начала времён управляет она
ужасом войн.

Смерть сестра нищеты,
вестница краха и хаоса,
и руки её
свалят на каждую грудь
бремя могилы.

И всё-таки смерть — это миг,
росчерк пера
и более ничего.

1979

ЯРОСЛАВ КОЛМАН КАССИУС. Вэлке Глушице

В моей душе, как раз за детства дверцей,
спит старый сад, цветник, уютный двор.
И башня тоже спит, к которой тянет сердце,
и пенье петуха, скользящее в минор.

Небес голубизна глазами юной няни
над колыбелью сада нависла, наклонясь.
Песнь иволги летит с открытых мест фазаньих.
Во всём такая страсть любовная и связь!

Тех дней калейдоскоп, свечение, мерцанье,
когда закат земли свой занавес раскрыл,
а утром тает сон в хрустальном полыханьи
росы и чёрных стрел из ласточкиных крыл.

Бадья и стук копыт подали гулкий голос.
Возня вокруг колодца, ему уже сто лет.
Черёмух аромат сильней, чем шерсти волос.
Чем блеянье козлят сильнее звука нет.

За хлевом, будто зверь, урчанье молотилки
пробудится едва и снова тихо спит.
Встревожит рёв быка коровник страстью к милке,
в другом хлеву осёл о том же прокричит.

От парковой стены скрипучий крик павлина
несётся... Хвост его, что бирюзовый свод...
Открылись вдруг врата — за детством та картина,
которая тебя с собою в жизнь зовёт.

Я у забора встал, за ним спит дом в обнимку
с оградой детских дней, что канули во мрак.
Чья это тень идёт так сладко по тропинке?
В разбитых зеркалах не разобрать никак.

Иди себе, иди, наш путник, без оглядки,
в глубь времени, уже ночь накрывает край.
И утро жизни брось, оставь у двери шаткой.
Закрыт проход туда, в потерянный твой рай.

Не видишь, не стоит там девы лёгкий призрак,
как ангел смерти, как стоит ночной дозор?
Однажды одарён ты был небесным призом
и хватит. Обрати к безмолвью мёртвых взор.

Идёшь во мгле аллей, сквозь сумерки материй.
Туман несёт с полей задутых свечек дым...
За мной павлиний крик, как звук скрипящей двери,
захлопнувшейся вдруг за бытием моим.

1935